Часовня
По утрам в колледже звонили к службе, и звон этот Холмс умел раскладывать на составляющие так же легко, как другие студенты раскладывали латинскую фразу. Первый колокол — надтреснутый, с дребезгом на верхней ноте: трещина шла, вероятно, от края к середине и за последний год выросла, потому что прошлой осенью дребезга не было. Второй колокол — чистый и ленивый. Звонарь запаздывал с ним на четверть такта всякий раз, когда накануне сидел в «Короне», то есть по вторникам и пятницам.
Была пятница.
Холмс шёл к часовне по мокрой дорожке вдоль стены, держа руки в карманах и считая шаги. Считать было необязательно, но это занимало ту часть головы, которую больше нечем было занять. Лекции второго курса он прочитал ещё летом — все, кроме богословия, которое не собирался читать вовсе. Химическая лаборатория открывалась только после полудня. Утро, таким образом, представляло собой пустой ящик, и Холмс знал о себе достаточно, чтобы понимать: пустой ящик он чем-нибудь заполнит, и вряд ли чем-то полезным.
Впереди, у поворота к часовне, стояли трое. Двоих он знал в лицо — второкурсники с его лестницы, шумные, с одинаковыми шарфами. Третьего знал по имени, как знал имена всех, кто хоть раз попадался ему на глаза: Виктор Тревор, из Норфолка, отец — мировой судья и, судя по часам сына, человек небедный, но не родовитый. Часы были новые, дорогие и совсем не шли к потёртым рукавам сюртука; такие часы дарят сыну на совершеннолетие люди, которые сами к деньгам пришли поздно и до сих пор немного им удивляются.
У ног Тревора сидела собака.
Холмс отметил её так же, как отметил бы лужу: бультерьер, белый, с рыжим пятном у уха, крупный для породы, в ошейнике с медной бляхой. Держать собак в колледже запрещалось. Следовательно, Тревор либо договорился с привратником, либо привратник чего-то не знал. Первое вероятнее: привратник Беннет любил деньги и не любил сложностей.
Он собирался пройти мимо. Он всегда проходил мимо.
Собака посмотрела на него — внимательно, как иногда смотрят животные, выбирая из толпы кого-то одного, — поднялась и неторопливо пошла ему навстречу.
— Эй, — сказал Тревор. — Эй, стой. Он не…
Что именно «он не», Холмс так и не узнал. Бультерьер без всякого рычания, почти деловито, взял его за лодыжку и сжал челюсти.
* * *
Позже, лёжа с ногой на подушке, Холмс думал, что именно отсутствие рычания было самым интересным. Собака не злилась. Собака не защищала хозяина: Тревору ничто не угрожало. Собака, похоже, просто решила, что этот человек должен остановиться, — и остановила его единственным доступным ей способом.
Он думал об этом, потому что думать о боли было скучно. Боль была предсказуемой.
А в первые минуты всё было шумно. Тревор, бледный, повторял «Бобби, фу, Бобби, пусти», и бультерьер, выждав ровно столько, сколько счёл нужным, разжал челюсти. Один из шарфов побежал за доктором. Второй стоял и смотрел. Колокол — ленивый, опаздывающий — отзвонил своё и умолк; на службу в то утро не пошёл никто из четверых, если считать собаку.
— Я виноват, — сказал Тревор, опускаясь рядом на корточки. — Господи, я правда виноват. Он никогда так не делал. Никогда. Вы можете встать? Нет, не вставайте. Я вас донесу.
— Не донесёте, — сказал Холмс. Голос вышел ровнее, чем он ожидал. — Я тяжелее, чем выгляжу, а вы вчера растянули левое запястье. Вы держите его у бедра.
Тревор посмотрел на своё запястье, потом на Холмса.
— Откуда вы…
— Вы держите его у бедра, — повторил Холмс и закрыл глаза, потому что земля вдруг решила немного покачаться. — Позовите лучше Беннета. У него есть тачка для угля. Это унизительно, но эффективно.
Он услышал, как Тревор коротко, растерянно засмеялся, — и потом, кажется, на некоторое время перестал слышать что-либо вообще.
* * *
Доктор Эллис, пахнущий карболкой и табаком, сказал, что кость цела, что рана скверная, но чистая, и что мистеру Холмсу предстоит провести в постели не меньше десяти дней. Мистер Холмс, сказал доктор Эллис, должен радоваться: бультерьеры обычно не отпускают.
Мистер Холмс не радовался. Десять дней. Двести сорок часов. Пустой ящик, умноженный на десять.
Он лежал и смотрел в потолок, где по штукатурке шла трещина, похожая на Темзу между Ричмондом и Гринвичем, и прикидывал, что можно успеть прочесть за двести сорок часов, если попросить кого-нибудь принести книги. Попросить было некого. Эта мысль пришла к нему без горечи, как констатация: соседей по лестнице он не интересовал, а они не интересовали его; преподаватели помнили его фамилию, но вряд ли помнили лицо. Брат был в Лондоне и писал раз в месяц.
Под вечер в дверь постучали.
Холмс знал, кто это, раньше, чем дверь открылась: шаги были неровные, с лёгкой заминкой на третьей ступеньке снизу, — человек нёс что-то тяжёлое в правой руке и берёг левую.
— Я принёс вам книги, — сказал Виктор Тревор с порога. — Не знаю, какие вы любите. Взял всё, что было у меня. Там есть Диккенс, есть что-то по геологии — это отцовское, он зачем-то положил мне в сундук, — и есть «Лунный камень», но он, кажется, без последней главы, я уронил его в реку.
Он поставил стопку на стол, огляделся, не нашёл, куда сесть, и сел на подоконник.
— Бобби я отправил к Беннету, — сказал он. — Он сидит там в сарае и, по-моему, совсем не раскаивается. Я правда не понимаю, что на него нашло.
Холмс посмотрел на стопку. Потом на Тревора. Потом снова на стопку — на геологию, которую отец зачем-то положил сыну в сундук.
— Оставьте геологию, — сказал он. — А Диккенса можете забрать.